За всеми за ними, глаз выкатив, ринулся пузом Пэпэш-Довлиаш.

Привели, уложили:

– Пузырь!

Кризис кончился.

Поступь поступочная

Отрывали ее: в этот номер, в тот номер, их – шесть!

И из номера в номер, как тихий теленок, он, туфлею шлепая в пол —

– за ней шел!

И носище просовывал в стаю халатов – узнать: Пертопаткин, Кондратий Петрович, войну отрицавший, за это сидевший, – какой поднимает вопрос?

Поднимался вопрос:

– Человек, что такое?

Пух, пыли, – взлетают с земли; град – слетает из неба; и он – слетал: наголову:

– Человек… есть… число… – искал слов.

– Не гармония ли? – сомневался Кондратий Петрович.

– А я-с утверждаю: число, – искал слов, – «звуковых».

И просил Серафиму Сергевну: подсказывать.

– Ритм? – сомневался Кондратий Петрович.

Зрачок, как орленок, плескался, как крыльями, – веками:

– Он – отношенье числа колебаний. – Просил Серафиму Сергевну: подсказывать:

– Скажем, – к рукам?… Или, – скажем, – к стопе?

– Что ли, – к поступи, – слова искал.

И зрачок ушел в веко, как желтый орленок: в гнездо. И Кондратий Петрович, всплеснувши руками:

– К поступку?… Как сказано-то?

Николай Галзаков, заболевший солдат, приседал от восторга: орлом:

– И выходит-то – вот что: ногами мы слушаем!

Желчный Хампауэр подкрался: второе пришествие, собственное, проповедовать.

– Слушайте поступь мою; это – я: к вам пойду!

– Вот: изволите видеть! – как лопнет за спинами.

Видели, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, с громкой жалобой Тер-Препопанцу на кучу показывал, с Тер-Препопанцем подкравшись и слушая жадно протянутой челюстью; он к Серафиме Сергевне с иронией выкинул руки свои:

– Ессе femina!… [64] Вы-то что смотрите тут!

А профессор, как пес, защищающий дом – на него: хрипло взлаял:

– Живем, сударь мой, – говоря рационально, – у вас непорядочной жизнью-с: горилл, павианов, гиббонов-с!…

Пэпэш, не ответя, показывал с дьявольской радостью им на отверстие двери глазами.

– По камерам!

– Там – гулэ ву!

Пертопаткин к нему приставал:

– Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.

Николай Николаич же ручку – в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:

– Как самочувствие ваше, коллега?

– Прекрасное…

– Стул?

Глаз напучив, – бараний, пустой, – ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и – вдруг: к Серафиме:

– Клистир ему ставили? Ставьте!

И броской походкой – бежать: коридорами; и – выклю-

чатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, – электрический, белый.

____________________

Губа – принадлежность едальная; фейерверк слов в ней – откуда?

Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть – категорический императив, что ни скажешь!

Пузырь из плевы – человеческий глаз: так откуда же фейерверк?

С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!

Шаркал шаг; и – да-с: – раз; и – да-с: два-с!

– Голова, – ладно: при! – Пятифыфрев подбадривал

Три… Семь…

И – темь.

Николай Николаевич – действовал.

____________________

Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:

– Мой батюшка, «ламбда» – простое число…

– «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, – Бернуллиево!

____________________

Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, – тяжелою массою рушится в пропасти, – так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, – грохотала.

Пришел таракан

Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик – малиновый; личико – мило овальное; платье – вишневое… Ей он подшаркнул:

– Ну вот-с!…

– Говоря рационально…

– И – я-с!

И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.

На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, – поехал на нем: дипломат!

– Я-с – к услугам-с!

У губ появилась ирония.

Что, мой родной?

И глаза заглянули в глаза.

И взяла его за руки; он же заплатой – в звезду законную; глазом – в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.

Вы камфару положите; и к ней через месяц придите– она – улетучится…

И перешлепнул губою:

– И – я: в свои думы.

И клок бороды ухватив, ткнул под нос:

– Полагаю: в системе Минковского время быстрее…

Прислушался к голосу из-за стены: Николай Николаич, морская свинья, видно, свинствует в номере «шесть».

– Шут ломается!

Нос завернул, будто запах услышал плохой:

– Фу ты, чорт, – растерял свои мысли.

– О чем я?

– О времени.

Вспомнил: к столу – начертать знак числа:

– Чтоб представить его, – показал ей число, – надо взять единицу; и к ней, говоря рационально, приписывать столько нулей, чтобы два миллиарда лет жизни наполнить и ночи, и дни, приставляя нули к единице.

Отставивши ногу, качнул сединой, переживши число, им представленное, в миллиардах лет жизни, осиливаемой черчением ноликов, между двух жестов руки Серафимы Сергевны, протянутой к скляночке с бромом, и скляночку эту на место поставившей.

– Вы – Серафима?… Простите, пожалуйста, – отчество?

– Я – Серафима Сергевна.

– И я говорю: Серафима Сергевна!

Похлопал себя по груди; и, – огладивши бороду, сел.

Серафима Сергевна смеялась здоровым, грудным своим смехом; оправила скатерть:

– Я чай заварю.

Наводила уют.

– Кипяток: в номер семь, – с тихой силою: к двери.

Рачком прибежал чернокан; сел у ног и свой ус философски развеял; профессор бросал ему крошечки, припоминая, как мухи садились на нос; но кусаки исчезли, пришли тараканы.

Они распивали чаи; голова Галзакова в дверях появилась; за ней Несотвеев стоял:

– Сестра?

– Брат?

И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:

– У китайцев «два» – «пу», или – «уши»…

– Поди ж ты, – Матвей обжигался губами.

– Шесть: «Титисит упа» – зулус говорит, – и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. – Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!

Так это выревнул, что таракан, крошки евший, – фрр: в угол!

Все – в смех.

Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.

Николай Галзаков подмигнул:

– Не нарадуешься: голова отрастает!

Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:

– Еще, Наденька!

– Я – Серафима Сергевна.

– А?

И – почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то – шел он к Наденьке: броситься словом!

Матвей Несотвеев шептал Серафиме:

– Как мать и как дочь ему будете!

– Значит – близнята, – решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.

Значит: —

– Лир —

– и Корделия!

Как Микель-Анджело…

Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…

Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока – затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану – на красную яму, – надели заплату «о н и»: не на жизнь!

Она – фейерверк!

Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:

Исчисление Лейбница съел инженер!

вернуться

64

Ессе feminа!…(лат.) – Вот женщина!…