Лизаша лишь дугами широкобрового лобика дергалась, бросивши брови к созвездьям, открывшимся ротиком с сердцем своим говоря, – а не с тем, кто стоял перед ней.
И, как глаз осьминога, из глаз ее вымерцал глаз, потому что она уже знала: откуда пришел, с чем, зачем!
И, сурово блеснув на профессора («кажется вам, что возможно? И – пусть!»), захватив кисть руки, оковав, как клещами ее, ничего не прибавила; в двери отца, как в дыру невыдирную, уволокла.
А профессор на брата орнул:
– Ты – чего? Не твое это дело: не суй ты свой нос меж отцом и меж… корнем!
Рукой показал:
– Ты иди-ка себе…
И в дыру за исчернувшими, как телок, нашлепывая своим ботиком в пол, —
– в дверь прошел.
И цепочку защелкнул от брата.
Напакостивши
Раз… два… три… пять… шесть… семь…
– Тише, тише!
В темь шаркали мыши.
Скорее, чтоб все искажения жизни снеслись, выметаясь в подъезд, точно листья:
– Не я, а… отец!
– Сердце – как в медный таз: бам-бам-бам! И припомнилось: раз ей Анкашин, Иван, говорил:
– Сицилисточка, барышня, вы!
«Бам» – ударило (в солнечный диск таза медного): сердце!
____________________
Отец же, осклабясь мандрилиным ужасом, точно на гада боясь наступить, на ковер, на котором затерты рябиновые, голубые и ярко-зеленые пятна, припомнила забытую песенку:
– В мерзи меня не отверзи!
– Раз слышал ее он:
– Напакостивши, – у могил: как, как?…
– Жил!
Не довспомнилось!
Знать, слабоумие эти белиберды продиктовало отравленному его мозгу: —
– ползет паралич: от ноги по спине, как по мачте матрос: —
– вот он и влезет под череп, и, «я» отопхнув, меж бровями и носом его, руки в боки, —
– усядется!
Дочь и отец, ставши спинами, не поднимали своих испугавшихся глаз друг на друга.
Как замертво носом и шубою в кресло свалился, пришамкивая:
– Рядом?…
– С… с.!
– Как прежде!
Она – не расслышала: пела в ней вокализация томного голоса: прежде, затянутый в черную пару, зажав свою гниль, сребророгим насупленным туром стоял перед нею он.
Хрип: гнилой гриб!
____________________
А профессор пред замкнутой дверью, схватив половую косматую щетку, держа караул, с нею стал выжидательно, как часовой с алебардою, носом – в щетину, которая над головою качалась.
И, как на вершину, —
– глядел: на щетину.
«Я снова с тобою, мой друг!»
И – Лизаша подкладывала что-то мягкое под дроби бьющие локти:
– Давайте-ка я, – продвигала скамейку под ботики.
– Вас – подоткну.
Тридцать месяцев! Точно стеклянный колпак разлетелся на ней!
– Вам уютненько?
Сила, раздельность и четкость движений.
В ответ – что-то чмокнуло.
– Ах!
Объяснить? Не словами: он мыслями мыслям ее в переулке ответил; приход – объясненье.
Не вытолкала!
– Вот так функт, – развел руки фарфоровой куколке, кланявшейся на кретоном завешенном ящике.
Жутя, отсевши от дочери, волос усов пережевывал: это сутулое, озолощенное туловище, в розовый луч подоконника лысиной выгнулось; жмурясь от солнца, – рассматривала; и ей врезался лоб – костяной, в синих жилах, невидящий врезался глаз: застеклелый, как у судака!
Уже вечер огромно багровое солнечное покатил свое око:
– Я, я – это!
Все – ярко-красное стало; диван – ярко-красный; и – ламповый даже колпак; все предметы стеклились прогляд-ными глянцами.
Вот какой он?
Все такой: —
– долгорукий; гориллою с нею сидит: лысый, прыгает глазом ей в глаз, —
– чтоб…?
– Лизашенька!
Точно нарочно трясется, повесившись клином козлиным.
Трясухою с холоду бьет попадающих в баню; и бьет полагающих, что – миновали страданья, прошли испытанья!
– Я шнова ш тобою, мой друг!
Оборвал: реготаньем, картавеньким, как курий крик:
– «Кхи-кхо-оо-ооо!»
Рот – пасть.
– Ничего.
– Простудился.
– Пять суток не спал.
Борода кричит краской; нет, – он не опасен ей!
Нет – никогда!
«Соломон» с куском сала
Нет, было же – бешеное поколенье; казалось, что он, Соломон, с «Песнью песней» к ней крадется; но перемазанный салом, он салом обмазал!
А правда, как сеном набитое чучело, шишкой затылочной в кресло толкается; внутренности – догнивают в помойке.
И как хорошо это знать!
Сердце тонет в восторге при виде его, потому что…
– Урод мой, – взблеснулось.
Глаза, как открытые раны, слезами наполнились:
– Нет же! Отец мой!
Округлым движеньем свой палец (большой с указательным) соединил на губах:
– Я тебе не мешаю?
И – палец о палец размазывал:
– Ну, я – пойду.
– Вы? Куда? А я думала…
Что?
И – не думала, – «что»; ведь не жить ему с Тирою, с ней и с профессором.
– Я… я… теперь только понял, Лизаша… Кхи-кхо, – как ворона, расперкался в рваный ковер, – понял… – сладко с тобою мне
быть, —
– домолчал!
И хватался за сердце в восторге больном и слезливом, его обуявшем.
Попахивало: прелой плесенью; издали слышался: хрюк Владиславика…
И – отстранилась: прижалась к стене, ручки за спину, четко чертясь чернокудрой головкой с открывшимся ротиком в каре-оранжевых пятнах и в желтых – из черных роев, точно мух, танцевавших в глазах (это – крап), – узкота-зая, бледная!
____________________
Но – крики, топы: под дверь:
– Цац!
Удары железные.
– Что это?
Кто-то там бьет кочергой: и визжит, и дерутся; как из кумачей балагана, в бывалое он безобразие выставил ухо; и – пеструю, плюшевую финтифлюшку схватил со стола, как паяц.
Точно в бубны ударили!
– Что это?
– Ах, это – время: кузнец.
Оба бредили.
Вспомнился сон о кабине: —
– в кабину завинчивает их косматый профессор, чтоб он с узкотазою дочкой, в пустотах вращаясь, меж древних созвездий, – в «конкур сидерик» [133] , состязаясь с болидами, первую премию взял; —
– у Пса [134] -
– будет станция!
– Снова, мой друг… —
– оборвал он себя, —
– мы… летим!
____________________
Поднесла папиросу к губам, шею вытянув; бросивши ручку от ротика вверх, дым глотала; стояла с открывшимся ротиком; в ржаво-рыжавые шторы, в растреск потолка, обвисающий копотью, в замути зеркала, в рой синих птиц, как в свой сон, померцала глазами; и выпустила бисеря-щийся, млечный дымок над, как черный чугун, черной бездной, в которой вертелся соблестьем огонь папиросочки.
Все, как охлопочки черных бумаг; пепелушка – слетела; «он» – так вот слетит.
A – куда?
И – повеяло горклым прискорбием; и – нежным тлением каре-оранжевых выцветов: желтых, протертых кретончиков.
Нежное
Он же старался ей выразить что-то: быть может, – о вместе сидении этих двух туловищ; медленно к ней поворачивал ухо, скосив добродушный свой глаз на нее; и – услышал легчайше прикосновенье мизинца: к затылочной шишке:
– Вот здесь я сидела неделями, думая только… об И – подавилась: —
– «об этом» —
– кивало из глаз переглядное слово ему…
Обеззубленный рот как-то хило губою соленые слезы ловил, губу выпятив:
– Ты?
– Нет, не пробуйте: просто, так, – молча… не лгаться…
И, как перезваниваясь колокольчиком, подхихикивали, – идиотики!
А слезы – капали, а – паучок из его рукава побежал к паутиночке:
– Вот… вот…
– Смешной…
Это – спрутище, прежде сосавший его, передергивается в сребристых струиночках: да, и чудовищность выглядит нежно, когда перетлеет она; когда скажется ей:
– Нет!
Спрут есть волосатое и восьмилапое тело его; убежит от него; он, сквозной, невесомый, пребудет: надежда не вера; а больше надежды – любовь!
133
Конкур сидерик (фр.) – звездные гонки.
134
у Пса – созведие Пса.