Не падал.

Пускалась с ним в споры; но не отрываясь от спора, за полуторагодовалым младенцем своим, Владиславом, бывало, следит.

Так с ней встретился.

Точно рыдван опрокинутый

Элеонора Леоновна – очень забавна.

Почти еще девочка; верить – нельзя; развивала дву-мыслие; рот – про одно, а глаза – про другое совсем.

То дикуша; то – тихая.

Очень немногие терпят стяженье подтяжек с отбросом ноги, сбросы пепла в штаны, притыканье окурков, прожже-ние скатерти, ну и так далее, – то, без чего Никанору Ивановичу невозможно общенье с застенчивым полом.

И мало его он имел.

Но в Ташкенте сходился с девицею без предрассудков, – в штанах и в очках, – рассоряющей пепел себе на штаны; он на этом на всем собирался жениться; но раз доказала девица зависимость органов деторожденья от фактора экономического; тогда с фырком ужасным поднялся на это на все; с «извините, пожалуйста» сел, грянь увидя меж пеплом, очками, штанами – ее и своими; с подъерзом на цыпочках, чтоб не скрипеть сапожищем, ушел; его ждали: заканчивать спор.

Человек с убеждением, – исчез он навеки.

С немногими ладилось.

С Элеонорой Леоновной ладилось – очень: дымила сама за троих; на подтяжки, на скок с переюрками, свесится личиком в вечном берете, прикурит и стелет дымок по волосикам сизеньким юбочки сизой, иль пальцами дергает пуговку очень уютно, но зло: юмор – сам по себе, грусть – сама по себе; неувязка какая-то; мысль, оковавши ей чувство, несла ее к цифрам статистики.

Осоловелый сыченыш ее, Владислав, – не сосал, откормила сама.

Ну а прочее, – как на луне: освещает, бывало, лучами своей юмористики злой все земное, на все отзывался хохотом, с диким привзвизгом: до кашля, до слез; перегорклого ротика перегорелое горе бросалось; и ротик свой красила, чтобы не видели: маленький, горький. А крашеный – маской вспухал на лице. В плечах – зябль; руки – придержи; глазки же – с искрами: перебегунчики; поступи туфелек кошьи, – до бархата.

А топоток каблучков – не поступочки ль аховые?

Но добряш Никанор любил злость, юмористику: Тителевы были злые (хоть… добрые).

Было в обоих – свое, недосказанное и смущающее, пере-глядное слово; и даже – не слово, а блеск красок радуги, но… без луча; точно азбука глухонемых: дразнит знаками.

Осоловелый младенец – нисколько не влек: такой черный и плотный; глядел исподлобья; не плакал, а трясся, сопя, сжав свои кулачоночки; Элеонора Леоновна:

– Тира, – боюсь я.

Отец, сам светляк, кинув на спину, с ним притопатывал, точно кошец; оборвавши игру, ставил на пол, бежал к своим цифрам.

Обязанность матери Элеонору Леоновну не увлекала: без ласки несла.

____________________

И бывало, из фортки, с лысастого места, бьет песней.

Часами сидят они с Охленьким, гостем, когда-то бомби-стом, себе самому отрезавшим мороженый палец; дымочек, клочася синьками в спокойно висящие волны, объятьем распахнутым вьется.

И – слушают песню.

Бывало —

– смеркается: —

– тени запрыгают черными кошками; черною скромницей из-за угла обнажает «Леоночка» глаз папироски; блеснет золотая браслетка; лицо, как клопиная шкурка: сквозное окно; черноглазый сыченыш сидит на коленях.

И Охленький – с нечего делать:

– Мы сделались немцами. Он – обороновец.

Тителев, переблеснув тюбетеечкой, выставит верткие глазики из кабинета; и – выкрикнет: прочное, жуткое слово.

– Русь – Рюрика? Что?… Не неметчина?… Самая… Штюрмер, Распутин – двуглавье стервятника.

В ряби тетеричные коридорчика – с «нет, я не русский» – вон вылетит.

Элеонора Леоновна – Владе: а пальцем – в окно:

– Штюрмер съест!

Из окошка же – оранжевый косяк, расколупленный красною сыпью, в синь сумерок снится.

И снится —

– Россия, —

– застылая, синяя, —

– там грохотнула

губерниями, как рыдван, косогорами сброшенный. Ветер по жести пройдет: в коловерть!

____________________

Перед тителевским домочком являлось сомнение: есть ли еще все, что есть здесь: Москва – не мираж? Под ней вырыта яма; губерния держится на скорлупе; грузы зданий проломят ее; Никанор же Иванович с Элеонорой Леонов-ной, с Тителевым, с Василисой Сергеевной и с братом, Иваном, —

– провалится —

– в яму!

И креп грохоточек пролетки.

Но дворник, Икавшев, всем видом гласил, что он – то, чем он выглядит: стало быть, все, что есть – есть таки?

Ветер сигает оврагами

Ты о весне прощебечешь ли мне, синегузая пташечка?

Небо – сермяжина; середозимок – не осень, а сурики, листья – висят: в сини сиверкие; туч оплывы, – свечные, серявые, – в голубоватом нахмуре; туда – сукодрал, листо-чес, перевертнем уносится, из-за заборика взвеявши пыль.

Надломилась известка, а где – села наискось крыша; и ломаной жестью, и дребезгом скляшек осыпалось место, где строился дом; поднялись только грязи; и снизилось

прочее все.

Никанору Иванычу делалось жутко, когда он, бывало, бросался отсюда домой, лупя —

– свертами,

– свертами; —

– плещет полою

пальто разлетное; потеют очки; скачет борзо под выезд пролеток и под мимоезды трамвая; цепляет зонтом, так не кстати кусающим, за руку: чудаковато, не больно; обертывались, провожали глазами его: гоголек, лекаришка уездный!

Расклоченный лист бороденочки – в ветер! На лицах – тревога и белый испуг; и —

– шаги: —

– шапка польская: конфедератка; рот – стиснут (его не растиснешь до сроку); и с ним: —

– раздерганец —

– летит с реготаньем; пола с бахромой; лицо – желтое, точно имбирь; в кулачине излапана шапка; – и – серь; скрыла рот разодранством платка; – и

– под дом: почтальон:

– Тут у вас… А ему:

– Ты скажи-ка, – Россию на сруб? Почтальон:

– Тут у вас проживает Захарий Бодатум?

– Нет, ты нам скажи-ка, – на сруб?

– На обмен: расторгуемся!…

– Нечего даже продать…

Почтальон, – не стерпев, шваркнув сумкою:

– Души свои продавайте, шпионы ерманские: души еще покупают!

И шмыг под воротами…

____________________

Высверки вывесок; искорки первые; льет молоко, а не дым, дымовая труба; слышно: издали плачет трамвай каре-красными рельсами; в облаке у горизонта – расщепина; ясность, – предельная; даль – беспредельна.

Сверт: —

– уличный угол, где булочный козлоголосит хвостище:

– Нет булок: война.

– Не пора ли?

– А что?

– Знаешь сам! Поднималась безглазая смута —

– от очереди черным чертом растущих хвостов:

– Рот-от – не огород: не затворишь; сорока – вороне; та – курице; курица – улице; и ни запять, ни унять! Когда баба забрешит, тогда и ворота затявкают.

Бабы чрез улицу слухи ухватами передавали; как ржа ест железо, Россию ел слух:

– Нет России!

____________________

Трарр —

– рарр —

– барабан бил вразброд перегромами: прапорщик вел переулком отряд пехотинцев —

– раз, здрав, равв, рвв, ppp!

В пуп буржуя, дилимбей, —

Пулей, а не дулом бей!

Улица, точно ее очищали от пыли, замглев, просветилась; а пыль – в переулочный свертыш; и свивок, винтяся, бумажкой заигрывал; месяц, оранжевый шар, тяготеющий в небе, не падая с неба на землю, – висел.

Никанор вперебеги прохожих нырял, и выныривал: носом же – в шарф; шляпа – сплющена: срезала лоб; два стеклянных очка, как огни паровозика; под рукавами рука в руке – лед; сзади – кто-то несется очками

за ним

в перепыхе: затиснуты пальцами пальцы; и – запоминает.

Ему невдомек, что он память свою потерял!

Свертом: —

– первый заборик, второй, третий, пятый; и выкрупил первый снежишко; и нет ни души!

Гнилозубов второй, Табачихинский; дом номер шесть, с трехоконной надстройкою, с фризом, с крылечком, откуда Иван, брат, бывало, бросался на лекцию.

Грибиков, распространяя воняние рыбной гнилятины, там с головизною бледной прошел.